человек. Они спустились вдруг на воду, словно их из мешка высыпали, и засновали вокруг парохода, постепенно стягиваясь к нему. Впереди других был челнок араба с такими выразительными, горящими глазами, что я их помню и по сей час. Он быстро ворочал головой, покрикивал что-то остальным и оглядывал пароход и его палубу, стараясь, видимо, распознать, сколько у нас народа.
Мы, все восемь человек, стояли на виду, не зная хорошенько, что начать.
Мы ясно видели, что опасность надвигается на нас, но пока ничего ещё не могли предпринять.
— Командуйте! — сказал я капитану, безмолвно смотревшему на приближавшиеся челноки.
— Что ж вы хотите, чтобы я командовал? — улыбнулся он. — Самое большее, что мы можем, выстрелить из наших двух револьверов. Такой залп едва ли устрашит их. Напротив, только рассердит.
— Пошлите людей к брандспойтам!
Капитан приказал отправиться двум матросам к насосу.
Но по тому, как они пошли исполнять его приказание, почувствовалось уже, что всякий из нас в душе сознаёт бесполезность сопротивления.
Восьми безоружным трудно было противостать целой сотне.
Челноки приближались, и сидевший на них народ гудел, переговаривался и покрикивал.
Вдруг гул их голосов слился в общий неистовый, дикий крик, они хлынули к бортам, и не успел я опомниться, как вокруг меня на палубе замелькали чёрные рожи, затопали босые пятки и замахали голые руки.
Это был буквально один момент. Как они взобрались так быстро со своих челноков на всё-таки более или менее высокие борта парохода, я до сих пор понять не могу.
Как рой пчёл, облепили они нас, произошла сумятица, в которой немыслимо было разобрать ничего. Я поднял руку с револьвером и выстрелил наугад, ни в кого не целясь, кажется, на воздух даже.
В ту же минуту меня больно ударили по руке, схватили сзади, стиснули мне локти, повалили и насели на меня.
Я делал отчаянные усилия, чтобы освободиться, выворачивался и выбивался, защищаясь, впрочем, бессознательно, так, в силу какого-то нелепого упрямства.
Мне казалось, что я долго боролся и непременно высвободился бы, если бы не тяжесть, которая давила мне грудь и ноги. Я не сразу распознал, что тяжесть эта была трое человек, сидевших на мне и обвязывавших меня верёвками.
Вероятно, на самом деле всё это произошло гораздо скорее, чем мне думалось.
Меня связали, отнесли на ют и положили лицом вверх, к небу.
В виски у меня стучало, в ушах стоял шум; я не знал, что сталось с остальными моими товарищами по несчастью.
«Вот оно, — думал я, лёжа на спине, глядя в небо и не имея возможности, благодаря опутавшим меня верёвкам, двинуть ни рукой, ни ногой. — Вот оно, случилось!..»
А что, собственно, случилось? Меня схватили, связали, положили, ну, а потом что?
«Убьют?» — спросил я себя, и сейчас же сообразил, что если бы хотели убить, то уж покончили бы, вероятно, со мной теперь, а не стали бы связывать.
И решив, что меня не убьют, я нашёл, что это очень хорошо, и испытал даже некоторое удовольствие.
Строго говоря, мне положительно нечего было жалеть в этой жизни. И на восток я отправился, потому что жил на свете один-одинёшенек. Ни особенных связей с землёй не было у меня, ни родных, ни близких, и жизнь никогда не улыбалась мне особенно, а между тем, когда явилась опасность расстаться с этою жизнью, я радовался, что опасность эта миновала.
IX
Я не знаю, какая судьба постигла капитана несчастного керосинщика и остальной экипаж. Больше мне не пришлось увидеть их.
Меня, связанного, снесли с юта на баржу, которая была уже подтянута к борту парохода, и опять положили на палубу лицом кверху.
Кто-то накинул мне на голову тряпку, очевидно, в предупреждение солнечного удара.
Смерти моей положительно не хотели.
Тряпка, однако, закрыла мне глаза. Вскоре по лёгкому крену зашевелившейся баржи я понял, что мы пошли под парусами.
Вокруг слышался говор на непонятном мне языке. Говорили довольно тихо. Вероятно, делёж добычи был окончен, и не было причин для спора…
Утомлённый бессонною ночью, пережитыми впечатлениями, борьбою и непроизвольным положением связанных рук и ног, я впал в полузабытьё, сквозь которое перестал сознавать окружающее…
Мне казалось, что я, покачиваясь, несусь в воздушном пространстве, и несусь куда-то далеко-далеко, откуда и вернуться нельзя…
Вернула меня к действительности остановка баржи.
Судя по толчку, с которым она остановилась, мы приткнулись к песчаной отмели берега.
Здесь меня развязали. Я мог расправить тело и оглянуться.
Баржа стояла действительно у отмели, шагах в пятнадцати от берега. Впереди высились горы, сзади расстилалось море.
Я посмотрел направо и налево: парохода нашего не было видно. Они отвезли меня достаточно далеко, и теперь я был всецело в их власти. Теперь, если бы даже и вернулась на риф наша шлюпка с помощью, помощь эта была для меня не действительна. И тут только, поняв, что исчезла для меня всякая надежда на спасение, я увидел, что до сей минуты верил ещё в него и ждал.
Я ждал бессознательно, но обманувшись в своём ожидании, глубоко почувствовал это, и в первый раз мне стало тоскливо и страшно.
Один из черномазых дал мне пинка и показал знаком, чтобы я слез вслед за другими в воду…
У этого черномазого в руках был круглый деревянный, обтянутый кожею щит и копьё, которым он пригрозил мне на всякий случай, для вящего, вероятно, внушения…
Я снял купленные в Порт-Саиде холщовые башмаки, взял их в руки, засучил панталоны и сошёл в воду, послушно зашлёпав по ней по направлению к берегу…
Черномазый со щитом шёл за мною по пятам.
На берегу он потребовал от меня, чтобы я отдал ему башмаки. Я, конечно, отдал. Он поставил их на песок, влез в них ногами, потоптал, сделал несколько шагов, остался недоволен и махнул рукою. Он скинул башмаки и показал мне, что я могу взять их обратно.
Босиком ему было удобнее…
Я этому очень обрадовался, потому что мелкие ракушки, усеявшие песок, пребольно давили и резали подошвы…
Платье и рубашка на мне были изорваны. Вместо шляпы, утраченной ещё во время борьбы, была пожертвованная мне неизвестным милостивцем тряпка, которую я обвязал наподобие чалмы.
Мы вышли на берег у пригорка, довольно высокого, и теперь направились к нему.
Приближаясь, я увидел, что попал в страну не вовсе пустынную, но с известными признаками общественной жизни.
По крайней мере, на пригорке торчало сооружение человеческих рук — нечто вроде устроенной из жердей